Ночной воздух был чистым и сладким. Над концлагем Мюнненбах светили те же звезды, что и над Правдогорском.
Барак, в котором ночевал Франтишек, Краслен выследил еще с утра, на первом построении. Положение надсмотрщика позволило войти туда, не вызвая особенных подозрений.
– Конопка! – грозно выкрикнул Кирпичников, пройдясь между рядами спальных отсеков. – Конопка! На выход, Конопка!
Одна из двадцати пар ног, свисавших с пятой полки восемнадцатого ряда правой стороны, зашевелилась. Потом появилась голова, так похожая на Красленову.
– На выход! – по-брюннски сказал надзиратель. – Конопка, на выход!
Лысые головы зашептались. Видимо, объясняли коммунисту смысл иностранных слов. Через минуту парень спрыгнул с полки и с вызовом взглянул на Кирпичникова. Ни тени страха не было в глазах борца за народ – хотя в том, что ночной визитер явился, чтобы убить Конопку, наверняка был уверен весь барак.
– Оденься! – строго приказал Кирпичников.
Парню перевели. С некоторым удивлением (ведь, кажется, фашисты, любят раздевать людей перед казнью, а не наоборот?) он натянул полосатые штаны и рубаху, сунул ноги в деревянные боты и последовал за Красленом, для вида строго крикнувшим:
– Всем спать!
Какое-то время Кирпичников бродил по территории лагеря, таская за собой ничего не понимающего Конопку и высматривая уединенное место. Наконец за медицинским блоком он решил остановиться: знал, что спит доктор крепко и ночью гостей не приводит.
Теперь следовало объясниться с Франтишеком.
– Энгеликэн? Брюниш? Шармантель? Эскеридьяно? Красностранский?
Похоже, Конопка не знал ничего, кроме шпляндского. Но на каком языке говорить с ним? Конечно, на языке мирового пролетариата!
– Коммунист! – сказал Краслен.
– Коммунист! – Конопка вскинул голову и презрительно взглянул на надсмотрищика. Терять, думал он, уже нечего.
– Коммуна. Пролетариат. Интернационал. Революция. МОПР, – перечислил Кирпичников и улыбнулся.
Франтишек смотрел настороженно.
– Вождь! – Краслен назвал фамилию того, которого мечтал оживить.
Франтишеку казалось, что над ним издеваются.
– Вождь! – сказал Краслен еще раз и приложил руку к сердцу. К своему, потом к Конопкиному. – Вождь!
Он пожал руку пролетарию.
Кажется, до того что-то стало доходить.
Впрочем, на то, как Краслен раздевается, он глядел все еще удивленно. Да и снять свою робу согласился не сразу: взволнованные жесты и подергивания за край рубахи были ему, сбитому с толку, готовому к худшему, не очень понятны. Натягивая форму надзирателя, Конопка, вероятно, все еще опасался, что над ним смеются. Смотрел, как Краслен облачается в тряпье заключенного, и не верил своим глазам. Даже получив в руку табельный хлыст, не до конца поверил в свое счастье. Только тогда, когда Кирпичников снял с себя парик и нацепил на бритую голову заключенного, Франтишек расцвел, засветился, расслабился. Жест «уматывай из лагеря» – резвый бег на месте, продемонстрированный Красленом, – он понял незамедлительно. Еще раз пожал руку новообретенному союзнику, а потом не выдержал и бросился ему на шею. Два борца за справедливость обнялись.
Обитатели пятой полки восемнадцатого ряда правой стороны совсем не удивились возвращению Конопки. Они только обругали его на смеси шпляндского и брюннского наречий за то, что полез через головы и опять разбудил. В самом ли деле заключенные приняли его за Фратишека, решили ли они поддержать «игру» или попросту наплевали на то, что вместо одного человека появился другой, – этого Краслен так и не понял. Следующие несколько часов он провел, ворочаясь на соломе (фауна концлагерных бараков оказалась намного богаче, чем в ангеликанской камере для чернокожих) и поминутно получая пинки от соседа, не могущего уснуть из-за его возни. За час до рассвета сосед перестал пинаться, а заодно и дышать. Отодвинуть его было некуда. Пришлось лежать в обнимку с трупом и стараться думать о хорошем.
В пять утра Кирпичников поднялся вместе со всеми, съел сухарь и выпил чашку черной жидкости, по сравнению с которой даже пойло Франца с Густавом было кофе: он сам не так давно следил за раздачей этих «завтраков». Во время построения Краслен думал о двух вещах: чтобы не узнали и чтобы не нашли пистолета, который он спрятал под одеждой. На надсмотрщков Кирпичников старался не глядеть, лицо на всякий случай вымазал грязью. За нечистоплотность он, естественно, получил несколько палочных ударов, зато вздохнул с облегчением: подмены Франтишека Конопки на Курта Зиммеля надзиратели не заметили.
Наконец вызвали тех, кто был отобран для фирмы «Арендзее». Кирпичников сделал долгожданный шаг вперед. Через полчаса он уже шагал в общем строю по направлению к Клоппенбергену и лялякал в такт какой-то шпляндской мелодии, слов которой он не знал: надсмотрщики велели петь.
Шли долго, несколько часов без остановки. Солнце встало высоко, пыльная и отвратительно гладкая асфальтовая дорога сильно нагрелась. Гундеть одну и ту же песню надоело до невозможности. Во рту у заключенных пересохло, пели все тише и тише. До смерти хотелось свернуть на обочину, поваляться на зеленой брюннской травке, отдохнуть в тени деревьев, растущих, словно солдаты, по линеечке, спуститься к ручью, освежиться… Но было нельзя.
Автомобилей на дороге почти не ездило. Колонне заключенных встретилось лишь несколько грузовичков. Еще пара, двигаясь в том же направлении, обогнала. Наверное, на них везли из концлагеря свежую партию мыла или волос.
Около полудня арестанты из Мюнненбаха встретили колонну солдат, которых гнали на фронт. Унылые мальчишки в черной форме шли ссутулившись, не в ногу. Воевать им явно не хотелось, но деваться было некуда. «Запевай, запевай!» – приказывал командир. «Прощай… дорогая, помаши мне платком… я поехал в Шпляндию… – не в такт затянули новобранцы. – Тра-ля-ля… ыыыы… тра-ля-ля… поехал в Шпляндию…».